Генерал Селиванов
Штаб донских казаков находился в полуразрушенной ферме овцеводческого совхоза № 8. Нам сказали, что генерал сейчас на командном пункте, который находится в овечьих кошарах, километрах в двадцати от совхоза.
Мы решили отдохнуть и пообедать на ферме. Собственно, полуразрушенные стены стандартных деревянных домиков и квадратные пепелища сожженных сараев очень условно можно было назвать фермой: гитлеровцы так изуродовали все вокруг, что не уцелела ни одна постройка; на дорожках, между пепелищами, валялись застреленные собаки, отрубленные бараньи головы, серые клочья овечьей шерсти, окровавленные, присыпанные инеем телячьи шкуры, какое-то загаженное, затоптанное, примерзшее к земле тряпье. Единственный колодец был доверху забит трупами ягнят и собак. Песчаные буруны вокруг совхоза были исполосованы гусеницами танков и разворочены тяжелыми грузовыми машинами.
Сейчас здесь царило оживление. Прижавшись к уцелевшим стенам, пыхтели заведенные броневики. Связисты, переругиваясь, тащили тяжелые катушки с проводами. На соломе, среди двора, обедали казаки. Они сидели, не снимая винтовок и держа в поводу оседланных коней. За крайним домиком, на дороге, стояли два самолета, вокруг них хлопотали летчики. Тут уже ощущалось жаркое дыхание боя. Над степью проносились вражеские штурмовики. На конях и машинах подъезжали и уезжали связные. Проезжали машины, наполненные ранеными.
Усатый казак указал нам дом, где помещался штаб. Там нас встретил крепкий, коренастый полковник Панин — начальник штаба. Он сидел над картой, постукивая карандашом, по столу и ероша коротко остриженные волосы. Одетый в какой-то коричневый костюм, он показался нам сугубо штатским человеком, пришедшим сюда из райисполкома или райкома партии. Но это было ошибочное заключение. Вскоре мы смогли убедиться в том, что полковник Панин настоящий штабист, интересный, умный и образованный офицер.
Познакомившись с нами, он расспросил о дороге, коротко поговорил с пленным, приказал вывести его и стал рассказывать нам о сложившемся положении.
— Тут сейчас очень тяжело,— сказал он.— Мы уже залезли довольно далеко, обошли ищерскую группировку противника и можем сейчас решить исход всей операции по овладению Моздоком и Малгобеком, потому что нависли над левым флангом гитлеровцев и угрожаем их тылам. Фашисты, конечно, сразу учли эту опасность и бросили против нас более ста танков. Нам пришлось спешиться и перейти к обороне.
— А как кубанцы? — спросил я.
— Кубанцы справа,— ответил Панин,— они вышли на линию Каясулу-Нортон и тоже остановились. У нас туг создалось оригинальное положение: либо мы протараним вражескую оборону и выйдем в тыл моздокской группы Клейста, либо гитлеровцы рубанут нас танками по хвосту и отрежут пути отхода.
За обедом мы стали расспрашивать Панина о генерале Селиванове. Полковник на секунду задумался и серьезно сказал:
— То, что в такой сложной обстановке соединением командует Селиванов, — большой плюс. Это на редкость умный, тонкий и оригинальный человек, генерал высокой
советской культуры.
Нам хотелось поскорее повидать Селиванова, но полковник сказал, что одним ехать опасно, так как между фермой и кошарами, где находится генерал, часто появляются вражеские танки.
— Что же делать? — нетерпеливо спросил я.
— Придется дождаться ночи,— ответил Панин,— а ночью я пошлю к кошарам два броневика, поедете с этими броневиками.
В это время под окном лихо развернулся черный каплеобразный «штейер» и, забрызгав часового снегом и грязью, замер у порога.
— Машина Селиванова, — сказал Панин.
В комнату вошел парень в бушлате, в морской ушанке с крабом и в тяжелых сапогах.
— Что ты, Зоя? — тревожно спросил Панин и, обернувшись, сказал нам: — Это шофер генерала. Хоть имя у него и женское, но сам он ухарь...
— Ничего, товарищ полковник, все в порядке,— ответил моряк,— за чаем приехал, вышел у нас весь чай, кипяток заварить нечем.
— Как генерал?
— Хорошо, только сердится, что чаю нет, приказалсейчас же доставить чай.
— А дорога как?
— Где-то справа шляются пять фрицевских танков. Туда сейчас пошел бронетранспортер с бронебойщиками.
— Ладно, иди возьми чаю и захватишь с собой двух товарищей,— сказал Панин,— только смотри в оба...
Через пять минут «штейер» уже мчал нас с Васильевым в буруны. Хмурое небо висело над заснеженными песками, впереди и слева, точно грозовые зарницы, сверкали отсветы орудийных залпов.
Моряк с девичьим именем Зоя лихо вел машину и рассказывал нам о своем генерале.
— Смелее нашего генерала вы не найдете,— убежденно говорил Зоя.— Уж если я после госпиталя променял морскую бригаду на этого генерала и, можно сказать, подвел своих братков, то это что-нибудь да значит, я понимаю толк в войне... Вы знаете,— обернулся он,— как наш генерал под Гизелем шел на немецкие танки со стеком?
— С каким стеком? — удивился Васильев.
— С обыкновенным кавалерийским стеком,— повторил Зоя.
— Как же это?
Дело было так. Ехали мы в одну нашу часть. На одном участке прорвались вражеские танки, штук тридцать. Ну, у ребят наших, которые обороняли дорогу, при виде танков начался легкий мандраж, и они тихо-тихо драпанули. Мы едем с генералом и видим — бегут навстречу гаврики, одна кучка, другая, третья. Генерал говорит мне: «Остановись-ка, Зоя, придется вмешаться в эту отступательную операцию». Затормозил я машину, а генерал вышел и пошел вперед по дороге. Идет себе, стеком помахивает, кубаночка набекрень, шинель расстегнута,— никак я не могу приучить его застегивать шинель, поэтому он и кашляет всегда... Ну, значит, идет это он по дороге прямо туда, где ревут танки, а навстречу ему переменным аллюром двигаются драпачи. Он остановил одну кучку и спрашивает довольно ласково: «Куда это вы, орлы?» Они трясутся — зуб на зуб не попадает — и говорят: «Там фашистские танки прорвались, сюда идут!» А генерал кивнул головой, засмеялся — только глаза у него, как молнии, сверкают — и говорит этим хлопцам спокойно и даже, представьте себе, негромко: «Ах, танки... Ну что ж, пойдемте, встретим их как полагается»,— и сейчас же, не оглядываясь пошел по дороге. А ребятки переглянулись, глазами захлопали и потихоньку пошли за ним, даже бронебойки свои по кювету подбирать стали. Ну, через четверть часа эти самые бегунцы запалили шесть штук вражеских танков и отбили атаку. Собрал их генерал, поблагодарил за работу, потом махнул стеком и сказал: «А ежели вы еще раз побежите, я с вами иначе поговорю!» Шофер горделиво повел плечом и закончил:
— За Гизельское сражение нашему генералу дали второй орден Красного Знамени...
Пока мы слушали рассказ шофера, наступили сумерки. Извилистые очертания бурунов покрылись вечерним туманом. Отсветы пушечных залпов стали ярче. Впереди, точно какой-то неведомый город, обрисовалась темная соломенная изгородь гигантской кошары. Ветер трепал на ней клочья соломы, яростно крутил их в воздухе и уносил в степь.
Сюда, в эту степную кошару, когда-то загоняли десятки тысяч овец. Овечьи отары укрывались тут от снежных буранов, весенних гроз и ливней. Сейчас огромная кошара казалась пустой. Под ее изгородью притулились два мотоцикла. У разметанных ворот, ежась от пронизывающего ветра, ходил казак-часовой в белом полушубке.
— Приехали, — удовлетворенно сказал шофер,— сейчас я провожу вас к генералу.
Мы отправились в угол кошары, где светлела глинобитная пастушеская хибарка. Одна стена ее развалилась и была заложена кизяком. Из разбитого окна высовывалась дымящаяся труба железной времянки. Сквозь щели тонкой двери светилось пламя печки. Рядом с хибаркой, под соломенной крышей кошары, на зарядных ящиках сидели офицеры и сбоку расхаживал второй часовой. Один из офицеров, жестикулируя, негромко допрашивал толстого немца-танкиста.
Шофер вошел в хибарку, через минуту вышел и сказал мне и Васильеву:
— Генерал просит зайти.
Мы вошли. Генерал сидел на походном складном табурете, откинув на пол черную лохматую бурку и вытянув к печке худые руки. Он был узкоплеч, невысок и тонок. Красноватое пламя освещало его чисто выбритое, морщинистое смуглое лицо, клок седеющих волос над выпуклым лбом, серые с желтизной холодные и умные глаза. Китель его был полурасстегнут и обнажал край шелковой рубахи н узкую, болезненную грудь.
На другом табурете, рядом с печкой, лежали обрывок измятой карты, стек с костяной ручкой и массивный серебряный портсигар. На подоконнике стояли походный телефон и недопитый стакан чаю.
Мы назвали себя. Генерал встал, протянул руку и коротко бросил:
— Селиванов.
Голос у него был глуховатый и хриплый, как у заядлых курильщиков или простуженных. Не садясь на табурет, очевидно, потому, что нам не на что было сесть, он щелкнул портсигаром, предложил нам папиросы, закурил сам и, прислонившись плечом к оконному косяку, стал расспрашивать нас о своем левом соседе и о подвозе фуража на станцию Микенскую. Вопросы он задавал быстро, ответы не слушал до конца, словно заранее знал, что ему скажут, и просто проверял себя. Во всей его небольшой сухощавой фигуре, в порывистых движениях, в насмешливо-иронических репликах, в прищуривании глаз обнаруживались острый ум, большая внутренняя сила, которая в любую секунду может проявить себя в чем-нибудь очень решительном и большом. Постепенно разговор перекинулся на действия конницы.
— Сейчас многие еще не понимают,— сердито сказал Селиванов,— что конница не таран, а разящий меч. Я не могу превращаться в поршень. Маневр предполагает движение, а у меня казаки все время дерутся в пешем строю.
Наш разговор был прерван приходом полкового комиссара Даровского — заместителя Селиванова по политической части. Это был пожилой кубанский казак, высокий блондин с орлиным носом. Не снимая бурки, под которой виднелась синяя черкеска, Даровский взволнованно сказал Селиванову:
— Алексей Гордеевич, кубанцы отошли от Нортона километров на тридцать. Весь наш правый фланг открыт. Гитлеровцы зажгли Нортон.
— Когда они отошли? — нахмурившись, спросил Селиванов.
— Два часа назад. Немцы бросили против них много танков. „
— Откуда эти сведения?
— Только что я встретил нашу разведку.
Даровский устало сел на табурет, вытер рукавом черкески потный лоб и вопросительно посмотрел на генерала. Но Селиванов молчал, раскуривая папиросу.
— Ну что, будем отходить? — спросил Даровский.
— Куда отходить?
Даровский удивленно повел плечом.
— Как куда? У нас час времени, товарищ генерал. Если мы не отодвинем наши части назад, нас хлопнут так, что и очухаться не успеем. Но Селиванов уже не слушал. Покрутив ручку телефона, он стал кричать в трубку:
— Панин? Правый сосед два часа назад... Что? Слышали? Знаете? Немедленно доложите об этом командующему... сейчас же... Что? Приказ об отходе? Никакого приказа не будет... И отхода не будет... Я сейчас еду к Горшкову. Поверну Горшкова фронтом направо. Как только получите ответ командующего, немедленно сообщите мне...
Подрагивая ногой, Селиванов слушал, что говорил Панин, и, перебив его, сердито закричал:
— Советуете отходить? Еще раз повторяю: сообщите командующему группой о моем решении оставаться на месте, несмотря на отход правого соседа. Понятно? От моего имени прикажите, чтобы полковник Лев к двадцати трем часам подбросил Горшкову снарядов.
Швырнув трубку и на ходу застегивая китель, Селиванов кинул Даровскому:
— Езжайте к Стрепухову и побудьте там до утра. Свяжитесь с Белошниченко. От Стрепухова возьмите взвод противотанковых ружей и направьте на бронетранспортерах к Горшкову. Я буду у Горшкова, обо всем сообщайте туда. Имейте в виду: центр боя завяжется на правом фланге. —Накинув шинель, надев набекрень черную кубанку с генеральской кокардой, Селиванов натянул светлые перчатки и взял хлыст.— Зоя! Машину! — крикнул он в дверь.
Вместе с шофером в« хибарку вбежал чернобровый майор.
— Товарищ гвардии генерал-майор, разрешите доложить?
— Ну, что у вас?
— Два часа тому назад...
— Знаю,— перебил Селиванов.— Вечно опаздываете; Свернитесь и отправляйтесь на ферму. Здесь оставить только связистов.
— Когда прикажете уезжать?
— Приготовьтесь. Я сообщу от Горшкова.
— Есть! — майор козырнул, щелкнул шпорами и вышел из землянки.
— Поедемте со мной? — спросил нас Селиванов.
Мы с Васильевым разделились. Он решил ехать с Даровским на левый фланг, а я поехал с Селивановым к Горшкову.
Ехали мы быстро. 36-я уверенно вел свой «штейер» среди бурунов. Покрытые снегом буруны розовели от дальнего зарева пожаров: это горело зажженное фашистами селение Нортон. Селиванов всю дорогу молчал и беспрерывно курил,— в автомобильном стекле отсвечивался тусклый огонек его папиросы.
— Товарищ генерал, впереди люди,— тревожно сказал Зоя.
— Далеко?
— Метров сто будет.
— Много? Я ничего не вижу!
— Много.
— Идут навстречу?
— Нет, пересекают дорогу и движутся к Нортону.
— Подъезжай туда.
Через две минуты Зоя на полном ходу затормозил машину. Мы вышли. Мимо нас поэскадронно двигался кавалерийский полк в направлении к пожару. Бок о бок с эскадроном шли артиллерийские упряжки. Туго натягивая постромки, кони тащили по хрустящему песку тяжелые пушки. Еще дальше двигались тачанки с пулеметами.
В стороне от дороги, освещенная пожаром, стояла небольшая группа всадников. Впереди этих всадников на высоком рыжем дончаке гарцевал человек в лохматой бурке.
— Генерал Горшков,— сказал Зоя.
— Сергей Ильич! — крикнул Селиванов.
Человек в бурке подскакал к машине и осадил жеребца так, что он присел и замотал головой.
— Товарищ гвардии генерал-майор,— сказал Горшков, приложив руку к шапке,— большую часть сил и артиллерию развертываю вправо, потому что...
— Знаю, Сергей Ильич,— мягко перебил Селиванов,— а вы не думаете отступать?
— Отступать? — удивленно спросил генерал Горшков.— Разве вы отдали приказ об отступлении?
— Нет, я не отдавал такого приказа. Я спрашиваю, как вы думаете...
— Если мне подбросят снарядов...
— Снаряды и взвод противотанковых ружей прибудут к двадцати трем часам. Кроме того, я сейчас прикажу Белошниченко передать вам десять противотанковых пушек. Надо держаться, Сергей Ильич!
— Удержимся, Алексей Гордеевич,— заверил Горшков. Я с удовольствием слушал лаконичный разговор двух генералов. Они понимали друг друга с полуслова, оба были полны решимости и оба любили и уважали друг друга. Это видно было по тому, с каким почтением обращался Горшков к Селиванову и как ласково гладил Селиванов, вытягиваясь на носках, атласную шею горшковского жеребца и постукивал ручкой хлыста по сапогу Горшкова. Пока генералы разговаривали, одна из противотанковых пушек остановилась у придорожного буруна. Пожилой казак развернул коней, выпряг их и стал со своими помощниками устанавливать пушку. Я наблюдал, с какой ловкостью, с какой хозяйской уверенностью и неторопливостью работает этот немолодой казак.
— Откуда ты, станичник?
Казак посмотрел на меня, сдвинул на затылок папаху:
— Родом я из станицы Вешенской.
— Свою пушку ты здесь ставишь?
— Так точно. Приказ командира батареи. Позиция тут удобная.
Узнав, что Селиванов решил возвратиться в кошару, я обратился в нему:
— Разрешите мне остаться здесь, поговорить с казаками. Завтра я вернусь.
— Пожалуйста,— сказал Селиванов,— а я — обратно. В центре удобнее. Сергей Ильич сделал тут все необходимое...
Через несколько минут генералы разъехались в разные стороны. Я расстелил бурку и сел рядом с пожилым казаком. Пока его напарники возились с пушкой, мы закурили.
Мимо нас бесконечной вереницей двигались всадники, в башлыках, артиллерийские упряжки, тачанки. Вокруг высились покрытые снегом буруны, и все это — и лица всадников, и конские крупы, и снежные буруны — освещалось заревом пожара...
Яков Маркович Земляков — так звали пожилого казака — насобирал бурьяна, расстелил его у лафета и уселся, поджав под себя ноги. Рядом с ним сели его товарищи — хмурый казак Медведь и молодой парень, закутанный в синий башлык. Казаки выкурили цигарки и прислушались. Пушечная канонада утихла. Пожар стал угасать. На дороге прогрохотали последние телеги с патронами.
— Кажись, все прошли,— басом сказал Медведь.
— Сейчас фрицы спать ложатся,— задумчиво проговорил парень,— они ночью не любят воевать, так что до утра можно отдохнуть.
— Так ты, дядя Яков, из Вешек? — спросил я.
— Так точно, из Вешек.
— А Шолохова знаешь?
— Ишо как! — воскликнул Земляков.— Мы с ним, можно сказать, друзьями жили. Михаил Александрия как начнут сбираться на рыбалку, так завсегда до меня идут — насчет крючков совета спросить, или насчет наживы, или лесок всяких... Я и жинку ихнюю знаю, и деток, и с тестем знакомый.
Яков Маркович неторопливо расправил бурьян под ногами и сказал:
— Михаил Александрович что ни писали, то все про вешенцев, только в книжках фамилии другие проставлены — дед Щукарь там, или Разметнов, или Мелеховы.
Стало холоднее. Подул ветер, и пошел мелкий снежок. Завернувшись в бурку, я дремал, думая о Селиванове, о Горшкове, о казаках. Мне нравились эти сильные, решительные люди. То ли сказывались давние боевые традиции, то ли здесь были подобраны действительно отважные и смелые бойцы,— с ними как-то удивительно легко и спокойно.
Обычно в ожидании боя я нервничал, томился: скорее бы уж началось... Но здесь, у казаков, я невольно подчинялся их спокойной уверенности, твердому сознанию своей силы и какой-то непоколебимой убежденности в том, что все будет именно так, как нужно.
На рассвете гитлеровцы обнаружили отход Кириченко и разделились на две группы: одна устремилась вслед за кубанцами, а другая развернулась вправо и, не предполагая, что генерал Горшков уже успел повернуть спешенные батальоны к Нортону, смело ринулась в атаку, думая, что встретит восточнее Нортона его незащищенные фланги.
Ровно в шесть утра вражеский танковый батальон, подкрепленный полутора десятками бронемашин и десантом автоматчиков, устремился на юго-восток. Спешенные казаки лежали в бурунах, не отвечая на пулеметный обстрел и ничем себя не обнаруживая.
Горшков, как мне позже стало известно, приказал пропустить танки через боевые порядки, расстрелять с тыла десант автоматчиков и отсечь артиллерийским огнем шедшие за танками броневики.
Когда на востоке забрезжил неяркий зимний рассвет, в серо-свинцовом небе уже сверкали разрывы шрапнелей, на бурунах, вздымая бурные водопады песку, рвались фугаски, впереди трещали пулеметы.
Яков Маркович стоял за щитком своей пушечки, курил цигарку и посматривал на вершины ближних бурунов. Они белели ровной грядой метрах в четырехстах от того места, где мы стояли. На их западных скатах, обращенных в сторону противника лежали спешенные казаки. Мы не могли видеть казаков, но знали, что они там, потому что оттуда неслось частое пощелкивание винтовочных выстрелов и слышались короткие пулеметные очереди.
Фашисты обстреливали буруны из минометов. Взметывая песок и снег, мины рвались на вершинах бурунов и на восточных скатах, которые казались нам пустынными.
Правее, метрах в трехстах, на одной линии с пушкой Землякова, в лощинке, стояли коноводы с лошадьми — там все было спокойно: как видно, гитлеровцы не успели их обнаружить.
Но вот в грохоте пушек и треске мин мы услышали гудение моторов, скрежет и лязганье гусениц. Эти злбве-щие звуки сливались в однообразный гул.
— Дядя Яков, танки! — закричал парень в синем башлыке.
Яков Маркович не шевельнулся, только побледнели его морщинистые, давно не бритые щеки и чуть-чуть задрожали пальцы, подносившие цигарку к губам.
Танков еще не было видно. Но там, за грядой бурунов, где лежали казаки, дробно и часто, захлебываясь, застучали пулеметы, забухали гранаты, затрещали автоматные очереди.
Вдруг на гряде бурунов показалось темное облако — не то дым, не то пыль, и металлический скрежет гусениц сразу стал громким и резким.
— Выскочили на бугор! — крикнул парень в башлыке. Темное облако качалось, ползло влево, а из облака, похожие на привидения, вырвались фашистские танки. Все они были окрашены в белый цвет и, точно сорвавшиеся с гор сугробы, катились вниз, устремляясь к лощине, где стояли коноводы.
— Подавай коней, холеры! — злобно закричал Медведь. После этих слов Медведя все слилось в моем сознании в какую-то цепь пляшущих огней, раздирающих уши взрывов, гудения и толчков. Шевелилась впереди широкая спина дяди Якова, мелькали руки Медведя. Пушка ходила ходуном, изрытая пламя, откатываясь и вновь двигаясь вперед. От нее, как от печки, полыхало жаром и пахло паленым. Колючий песок больно хлестал по щекам, и я закрыл лицо рукавом мокрой шинели, но вдруг в полоске между рукавом и краем пушечного щита я заметил вдали горящий танк. Его обходили два других танка, и в это мгновение Земляков выстрелил один раз, второй, третий. Оба танка завертелись рядом с тем, который горел.
Потом что-то сильно ударило по пушечному щиту. Яков Маркович выругался и схватился за грудь. Сделав два шага, он опустился на колени и сел в песок.
— Вставай к пушке, Медведь,— сквозь зубы сказал Яков Маркович.
Медведь встал к пушке. Снова загремели выстрелы. Но вражеская атака уже ослабела. Уцелевшие танки — мы насчитали их восемь — повернули направо и скрылись в бурунах. А на гряде бурунов, где лежали казаки, заканчивался огневой бой с вражеской пехотой. Казаки забросали фашистских автоматчиков гранатами, отсекли их от танков пулеметным огнем, стали обстреливать из винтовок и затем перешли в контратаку.
Через полчаса все стихло. В лощине дымились подбитые танки, да где-то гудел невидимый немецкий самолет. Здоровенный санитар, появившийся у пушки, взял Якова Марковича на руки и понес туда, где стояли коноводы. Мне привели худого рыжего коня, я сел на него и поехал на командный пункт.
Кавалеристы Горшкова, отбив атаку вражеских танков, окопались фронтом на северо-запад, прикрывая обнаженный фланг. Фашисты не ожидали такого быстрого маневра и поэтому понесли большие потери: свыше пятисот солдат осталось лежать в бурунах; кроме того, казаки-артиллеристы сожгли и подбили девятнадцать вражеских танков.
Вообще артиллеристы и бронебойщики оказали в этом бою неоценимую услугу конникам: они расстроили своим огнем вражеские атаки и уничтожили много танков и броневиков еще на подходах к нашему переднему краю. Казаки с восторгом говорили об их подвигах. Четыре танка подбили Земляков и Медведь, три танка поджег на другом участке наводчик Васько, а когда гитлеровец-пулеметчик с броневика ранил его, Васько из своей пушки насквозь просадил броневик; гвардии сержант Клименко подбил две машины из противотанкового ружья; расчет гвардии сержанта Литвинова сжег две танкетки и мотоцикл.
В первом часу ночи в уцелевшую на совхозной ферме хибарку, в которой остановился Селиванов, съехались на совещание старшие командиры.
Окна хибарки были завешены солдатскими одеялами. Под окнами стояла накрытая буркой хозяйская двуспальная кровать. Стола не было — его сожгли гитлеровцы. В углу, в широком деревянном корыте, спал грудной ребенок. На подоконнике горела поставленная в железную кружку свеча. Селиванов сидел на кровати, разложив рядом с собой карту, и прислушивался к пушечной канонаде, от которой дребезжали стекла.
Первыми приехали генерал Стрепухов и комбриг Белошниченко. Стрепухов, высокий сутуловатый старик, сгибаясь от боли в пояснице — последствие давнишнего ранения позвоночника, вошел в хибарку, поздоровался и сел на табурет у растопленной русской печки. Коренастый Белошниченко, размотав башлык, метнул взгляд в угол и сказал с сильным украинским акцентом:
— В корыте устроился самый наистарший!
Он присел у корыта, полюбовался спящим ребенком и спросил у Селиванова:
— А где же его мать?
— У соседей хлеб печет,— ответил Селиванов. Потом в хибарку вошли полковой комиссар Даровский,
Панин, Горшков и кругленький, румяный начальник артиллерии полковник Дев. Хибарка наполнилась морозным воздухом, табачным дымом и говором.
— Эй, запорожцы, закрывайте дверь, а то дите простудите! — крикнул Белошничеико.— Идете, будто возом едете!
— Кузьма Романович беспокоится о детях! — засмеялся Лев и плотно притворил дверь.
Селиванов подождал, пока все расселись — кто на лавке, кто на закрытых досками бочках,— закурил и сказал, понижая голос:
— Командующий разрешил нам временно отойти. Я побеспокоил вас, чтобы узнать ваше мнение.
Помедлив, Селиванов затянулся несколько раз гаснущей папиросой и закончил:
— Решая вопрос, расчлените его на две части. Сейчас меня больше всего интересует следующее: какова может быть сила вражеского удара и насколько мы подготовлены
к тому, чтобы в сложившейся серьезной обстановке отразить удар. В зависимости от ответа на эти предварительные вопросы мы можем определить и направление наших
действий...
Круто оборвав фразу, Селиванов повернулся к стоявшему у окна полковнику Панину.
— Товарищ полковник, доложите общую обстановку. Панин заговорил мягко, глуховатым голосом, изредка заглядывая в разложенную на подоконнике карту:
— Прорвав первую линию вражеской обороны, мы за девять суток боев глубоко врезались в расположение войск противника и нависли над флангами его крупной моздокской группировки. До последнего дня главной нашей опасностью был левый фланг, поставленный под танковые удары противника на линии Ищерская, Галюгаевский, Стодеревская, Моздок...
Уронив седую голову на тяжелые, жилистые руки, старик Стрепухов, морщась от боли в пояснице, внимательно слушал Панина. Его казаки как раз и обороняли левый фланг, вгрызаясь в фашистские рубежи на линии хуторов Шефатов — Авалов и отражая беспрерывные танковые атаки немцев со стороны примоздокских станиц Галю-гаевской и Стодеревской.
— Однако последние бои несколько изменили обстановку, — осторожно подбирая слова, продолжал Панин.— Если до сих пор наш правый фланг был надежно прикрыт
продвигавшимися правее нас кубанцами, то сейчас, после их отхода из-под селения Нортон, наш правый фланг ничем не защищен и открыт для ударов противника..,
Панин взглянул на Селиванова. Тот сидел, прислонившись к деревянной спинке кровати, закрыв глаза.
— Таким образом,— продолжал Панин,— мы, подобно игле, глубоко вонзились в расположение войск противника, имея за собой лишь степной «коридор» и слабо защищенные, растянутые по степи тылы с отставшими обозами, не обеспеченными надлежащей охраной. Боеприпасы у нас на исходе, фуража тоже почти нет, печеного хлеба осталось на две дневные выдачи...
— Переходите к оценке сил противника,— перебил Селиванов.
— Слушаюсь,— коротко ответил Панин.
Он стал поспешно перелистывать лежащую на подоконнике папку с бумагами. Яркое пламя горящих в печи кизяков освещало обветренные лица генералов. Ребенок в корыте сладко потянулся, вздохнул и зачмокал губами.
— Хорошее что-то снится малышу,— засмеялся Белошничеико.
Панин разгладил ладонью примятый зеленый листок.
— Против нас действуют следующие части противника,— сказал он.— Африканский корпус генерала Фельми, сводный кавалерийский полк полковника фон Юнппульце, сводный конный отряд, пятьсот шестой мотоциклетный батальон и батальон полевой жандармерии. Этим частям приданы танковые батальоны из третьей танковой дивизии и три дивизиона артиллерии из резерва главного командования. Всей степной группой войск противника командует генерал Фельми. Главные пункты сосредоточения вражеских сил и опорные узлы — Ага-Батырь, Нортон, Сунженский, Иргакли, Ачнкулак. В этих селениях противник, по данным нашей авиаразведки, ведет до последнего времени все крупные оборонительные работы.
— Зачем? — хитро прищурился Селиванов. Присутствующие засмеялись. Панин тоже улыбнулся.
Он понял ход мыслей Селиванова и приготовился отпарировать удар.
- — Как «зачем»? Затем, что маневр казачьей кониицы вызывает необходимость соответствующего отпора. Однако.....
— Что «однако»?
— Однако отход нашего правого соседа изменил положение. Теперь противник имеет возможность ударить нас по флангам и даже замкнуть клещи охватом наших растянувшихся по степи тылов. Для этого контрманевра он может пустить мотоциклистов и конницу.
— Ну какие там к бесу мотоциклы пойдут по этим пескам,— усмехнулся Белошниченко.— Они застрянут среди бурунов так, что их канатом ее вытащишь.
— Мотоциклисты могут пойти по дорогам в обход.
— Так это они могут пойти, ежели Сергей Ильич их пропустит,— сказал Стрепухов,— и, кроме того, они неизбежно натолкнутся на кубанцев.
— Хорошо, согласен, но не это является главной опасностью,— невозмутимо продолжал Панин.— Главная опасность в том, что у нас кончаются снаряды и нечем кормить людей и лошадей.
Стрепухов, ежась от боли, обратился к Селиванову:
— Если добудем боеприпасы и провиант, можно продержаться до подхода кубанцев...
Долго еще говорили командиры, оценивая возможность тех или иных действий противника, подсчитывая свои силы и предлагая всякие варианты для отражения вражеских ударов.
Все предположения сводились к тому, чтобы перестроить расположение боевых порядков и приготовиться к прочной обороне.
Табачный дым густел, окутывая синевой тускло горящую свечу. Румяная молодица, хозяйка, в шерстяном платке отворила дверь, заглянула в комнату, и Белошниченко вынес ей проснувшегося ребенка, неумело держа его на вытянутых руках, подальше от кителя. Адъютанты, сидевшие в той комнате, где была хозяйка, прыснули со смеху и плотно закрыли дверь.
Селиванов встал и прошелся по комнате, позванивая шпорами. Небольшого роста, тщедушный, он был на голову ниже всех своих командиров, и его рука с узкой кистью казалась почти детской. Грызя изжеванный мундштук папиросы, он остановился у печки и сказал хрипловато:
— Вопрос ясен. Раз они готовятся нанести нам удар на правом фланге и ожидают, что мы отойдем или, в крайнем случае, перейдем к обороне, значит...
Он несколько раз затянулся догорающей папиросой, швырнул ее в печку, полюбовался вспыхнувшим на секунду огоньком и закончил, сунув руки в карманы:
— Значит, мы, ломая их планы, должны немедленно напасть на них в центре и овладеть Ага-Батырем, то есть двигаться не назад, как они ожидают, а вперед.
Кто-то попытался было сказать, что это весьма неосторожный маневр и что лучше, пользуясь разрешением начальства, отойти километров на сорок назад, чтобы собраться с силами, но Селиванов, нахмурившись, сухо оборвал говорившего:
— Это мой приказ, не подлежащий обсуждению. Прошу полковника Панина через два часа доложить мне оперативный план по овладению селением Ага-Батырь, а командиров прошу приготовиться к выполнению задачи...
Он еще раз прошелся по комнате, нервно потер руки и заговорил, смягчая голос:
— Поймите, как трудно сейчас отдать приказ об отступлении. Слишком долго ждали казаки: когда же мы наконец начнем наступать! Слишком долго ждал этого наш народ. И я глубоко убежден, что донцы не будут отступать...
Селиванов замолчал, медленно достал из портсигара папиросу, закурил и, сев на кровать, сказал устало:
— Вы свободны, товарищи. Прошу возвращаться в себе и сейчас же приступать к подготовке...
Когда все разошлись, Селиванов прилег на подушку и мгновенно уснул, не выпуская из рук дымящуюся папиросу, свесив худые ноги с острыми коленями, туго обтянутыми плотным сукном бриджей. В этой позе было столько детского и беспомощного, что румяный адъютант, наклонившись над кроватью, вынул из рук генерала папиросу, осторожно стащил сапоги, расстегнул ему китель, погасил свечу и, ступая на носках, вышел из комнаты.
Однако Селиванову так и не пришлось поспать этой ночью. Едва только его адъютант сел за стол в кухне и придвинул к лампе толстую книгу «Повивальное искусство», с которой почему-то не расставался на протяжении всего марша, как входная дверь с грохотом распахнулась
и в кухню вошел высокий генерал в наброшенной на одно плечо бурке, небрежно волочившейся по полу.
Было в этом человеке нечто такое, что сразу заставило меня подняться со скамейки, на которую я прилег.
Худощавый, высокий, с рыжеватым чубом, выбившимся из-под серой папахи, генерал был сутуловат и как-то согнут в стане, отчего его длинные веснушчатые руки с большими широкими ладонями казались еще длиннее. На кителе генерала сверкали ордена, впереди болтался огромный маузер в потертой деревянной колодке.
Генерал вошел с грохотом, кинул на пол бурку, сбил на затылок папаху и закричал адъютанту:
— Где хозяин?
— Хозяин спит, товарищ генерал.
— Где?
— Тут, в комнате.
Не успел адъютант пошевелиться, как генерал вбежал в комнату, блеснул карманным фонариком и тронул Селиванова за плечо:
— Алексей Гордеевич!
Селиванов тотчас же проснулся, секунду смотрел на вошедшего и, улыбнувшись, протянул ему руку:
— Здравствуйте, Яков Сергеевич!
Услышав имя и отчество вошедшего генерала, я сразу понял, что это Шарабурко.
По всей коннице ходили о нем легенды. Участник гражданской войны, бывший шахтер, сохранивший на всю жизнь буйные шахтерские замашки, Шарабурко отличался совершенно безудержной смелостью, отвагой и каким-то вызывающим презрением к любой опасности. Его горячий, необузданный нрав, прямой и грубый характер, диковатые выходки и соленое шахтерское острословие служили темой для множества анекдотических рассказов. Шарабурко был страстным, доходящим до какого-то своеобразного ухарства конником. Он фанатически ревниво оберегал традиции конницы, презирал другие рода войск и уверял, что все великие люди были кавалеристами.
Уже будучи генералом и командиром дивизии, Шарабурко лично водил в атаку полки. Он буквально боготворил искусный, неотразимый, как молния, сабельный удар и сам был виртуозом-сабельником, у которого клинок, по выражению рубак-казаков, играл, как игрушка.
Этот человек, пренебрегавший опасностью, любил с ней шутки шутить. Так, руководя где-то на Кубани боем, он избрал себе открытый, простреливаемый со всех сторон холм и лег на его вершине, расстелив в грязи свою великолепную бурку. Место боя посетил один армейский генерал. Он сказал сердито:
— Товарищ Шарабурко! Прекратите это мальчишество. Через два часа я вернусь к вам, и, если у вас не будет отрыта щель, вы будете строго наказаны!
Генерал действительно вернулся через два часа и увидел такую картину: на вершине холма чернела неглубокая щель. Шарабурко сидел сверху, на бруствере, веселый, улыбающийся и возбужденный боем. Вокруг него посвистывали пули. Увидев генерала, он потускнел и демонстративно свесил ноги b щель.
— Все в порядке, товарищ генерал! — доложил Шарабурко.— Щель отрыли!
Вспоминая все эти рассказы о Шарабурко, я с интересом вслушивался в его разговор с Селивановым, который тем временем надел сапоги, приказал адъютанту подать ужин и, сунув руки в карманы, с усмешкой наблюдал за бегающим по комнате гостем.
— Я к вам не случайно заехал, Алексей Гордеевич,—возбужденно говорил Шарабурко.— У меня есть важное дело...
— Подождите, Яков Сергеевич,— покуривая, отвечал Селиванов,— сейчас подадут ужин, и я с удовольствием послушаю вас.
Адъютант расстелил на кровати газету, принес тарелку с вяленой бараниной, графин водки, нарезал хлеб, расставил стаканчики. Когда генералы сели ужинать, Шарабурко выпил водки и, не закусывая, повернулся к Селиванову.
— Вы кем командуете, скажите, пожалуйста? — спросил он внезапно.
— То есть как это?
Селиванов, конечно, знал, что последует за этими словами, но сделал вид, что вопрос гостя его удивил.
— Я спрашиваю: вы командуете кавалеристами или пехотинцами?
— Надеюсь, кавалеристами, —усмехнулся Селиванов.
— А кони ваши где?
— Есть и кони, куда ж им деться...
— Нет, я спрашиваю, Алексей Гордеевич, как у вас распределены кони?
— Распределены так, как я нашел нужным и удобным, Шарабурко вспыхнул и чертыхнулся.
— Вы отдали лучших и самых здоровых коней артиллерии и пулеметчикам, а сабельные эскадроны у вас сидят на клячах. Я ездил по полкам и смотрел ваших горе-кавалеристов. Оболтусы, а не сабельники. Кони под ними на мышастых собак похожи — ни роста, ни стати. Казаки сидят на них так, что противно смотреть — ноги по земле волочатся. А в артиллерийских запряжках и в тачанках гарцуют чистокровные дончаки. Что же это такое? Хотел бы я посмотреть, как ваши сабельные эскадроны пойдут в атаку в конном строю!
Прищурившись, Селиванов посмотрел на своего собеседника и сказал вызывающе:
— Они сейчас не пойдут в атаку в конном строю. Может быть, это понадобится кинооператорам для съемки, так я их тогда временно пересажу на хороших коней.
А сейчас, пока мы находимся в обороне и деремся в пешем строю, артиллеристам и пулеметчикам нужнее хорошие кони, так как мне каждую секунду может потребоваться молниеносная переброска пушек и пулеметов на какой-либо опасный участок.
Шарабурко покраснел от гнева.
— Ерунда! — закричал он.— Против ураганного кавалерийского удара не устоит никакой противник. Вот ваш Стрепухов десять суток топчется под Ага-Батырем. Дайте мне полк сабельников на добрых конях, и я этот Ага-Ба-тырь разгрохаю так, что клочья с него полетят!
— У нас с вами разные взгляды на роль и значение конницы в современной войне,— сухо возразил Селиванов.— Вы забываете, Яков Сергеевич, о том, что времена романтических эпизодов ушли в прошлое безвозвратно.
— Знакомая песня! — воскликнул Шарабурко.— Сейчас вы мне скажете о том, что конница отжила свой век и что конь уступил место мотору. А рейды Доватора? А блестящие операции Белова? Ваша теория отмирания конницы — неправильная и вредная!
Селиванов тоже поднялся и сказал, покусывая губы:
— У меня нет такой глупой теории, и я ее не признаю.
Но в современной войне операции конницы должны быть технически оснащены. Коннице нужны танки, артиллерия, авиация. Тогда она блестяще выполнит свои функции; молниеносный маневр и внезапный удар. Если же этого пока еще нет, надо по одежке протягивать ножки. Вместо маневра живой силой я сейчас маневрирую огнем. Вот почему я и отдал лучших коней артиллеристам...
. Но Шарабурко плохо слушал то, что негромко и сдержанно говорил Селиванов. Он возбужденно бегал по комнате, размахивал руками и прерывал собеседника ядовито-ироническими репликами. Пламя свечи колебалось от его беготни, и по низкому потолку плясали темные тени.
— Ересь! Ересь! — кричал Шарабурко.— Чиновничья болтовня бездушных математиков, которые не знают казачьего сердца. Казак неотделим от коня, он без коня — нуль. Он сам будет подыхать с голоду, но коню отдаст последний сухарь. Мотор не обнимешь, не приласкаешь,
у него нет живого сердца, он мертвец. А сердце коня бьется у тебя под коленями, живое и горячее сердце друга...
Он рывком повернулся к Селиванову и прокричал надтреснутым голосом:
— Вы понимаете, что коня нельзя менять, как портянку, или подсумок? К коню привыкаешь, как к родному брату, узнаешь все его привычки, и он, в свою очередь, знает тебя. Коня своего холишь, лелеешь и на смерть с ним идешь, как с другом. Именно конь придает кавалеристу блеск, уверенность, силу и гордость. Зачем же вы лишили всего этого ваших казаков? Зачем вы отдали лучших казацких коней пушкарям и распределили коней так бездушно, как интендант распределяет крупу или подштанники?
Селиванов ни одним жестом не обнаруживал своего волнения. Он стоял, засунув руки в карманы и широко расставив тонкие ноги в мягких сверкающих сапогах. С грустной усмешкой слушал он обидные слова Шарабурко, и в его холодноватых, серых с желтизной глазах даже поблескивал огонек какого-то внутреннего, невысказанного одобрения. Но он тотчас же гасил этот огонек и стоял, почти равнодушно глядя на своего собеседника. Только подрагивание ноги чуть-чуть выдавало его раздражение.
— Одну минутку, Яков Сергеевич! — перебил он, кашляя и прикладывая платок к губам.— Одну минуту. Я понимаю ваш поэтический экстаз и, если хотите, ценю его как сердечное человеческое чувство. Но я не верну коней сабельникам, потому что результат боевых действий для меня выше романтики традиций. И пока мы одиноко стоим в песках и отражаем огнем атаки противника, пока казаки дерутся в пешем строю, а пулеметчики и артиллеристы мотаются по песчаным бурунам с одного участка на другой, выполняя мой оперативный замысел, пока у меня очень незначительная поддержка танков и неравноценный конский состав, будет так, как я приказал.
— Ученый вы человек, Алексей Гордеевич! — безнадежно махнул рукой Шарабурко.— А ученых людей никогда не переспоришь, у них все на счетах прикинуто и сверено, как таблица умножения. Давайте лучше выпьем...
Они выпили водки, пожелали один другому удачи и расстались, так и не убедив друг друга.
Когда Селиванов остался один, он долго ходил из угла в угол, курил папиросу за папиросой, потом вздохнул, посмотрел на часы и сказал адъютанту:
— Вызовите полковника Панина и скажите, чтоб он взял с собой план...
Окруженное хуторами и совхозными фермами, селение Ага-Батырь входило в систему главной линии обороны гитлеровцев между Моздоком и Ачикулаком. Прекрасно понимая опасность дальнейшего продвижения советской казачьей конницы на запад, Клейст приказал командиру африканского корпуса генералу Фельми держаться на этой линии и не допустить за ее границы ни одного казака. Командующий дал понять Фельми, что прорыв советской конницы на его участке немедленно повлечет за собой необходимость оставления Моздока и общий отход всего левого крыла германской армии. Клейст приказал командующему 1-й танковой армией генералу Макензену выделить в распоряжение Фельми несколько батальонов тяжелых и средних танков для усиления оборонительной линии Ага-Батырь — Сунженский-Иргакли.
Селиванов знал о приказе Клейста и учитывал, что отход правого соседа окрылит фашистов и они обязательно полезут на правый фанг, чтобы ударить сбоку. И так же, как натренированный боксер делает почти непроизвольный жест защиты уязвимого места и одновременно наносит удар прямо в грудь не ожидающему в этот момент нападения противнику, Селиванов решил принять неизбежный удар Фельми быстрой перегруппировкой на правом фланге и в то же время ударить в грудь, то есть штурмовать Ага-Батырь и, если позволят обстоятельства, тотчас же ввести в прорыв все полки.
Это был чрезвычайно опасный и дерзкий замысел. Успех его был обеспечен, если бы гитлеровцы действительно сконцентрировали весь свой танковый кулак для удара по Горшкову и оголили таким образом оборону Ага-Батыря.
Но Селиванов хотел действовать наверняка. Талантливый тактик, человек с горячим сердцем и холодной головой, очень расчетливый, он любил оперативную точность.
Поэтому он решил послать в район Ага-Батыря разведывательный отряд.
Разведчиков к этой операции готовил старший лейтенант Олег Жук, уссурийский казак. Бывший рыбак, слесарь, потом зоолог, монтер, матрос, Олег Жук переменил много профессий, но его давно тянуло в армию, и он попал наконец в полк пограничников, с которыми и начал службу. Перейдя затем в разведчики, Жук хорошо изучил все тонкости разведки и горячо полюбил это дело.
Старший лейтенант сам отобрал небольшую группу казаков-разведчиков и приказал им вечером собраться в овечьей кошаре, чтобы выслушать задачу. В девять часов вечера, как и было приказано, двенадцать казаков один за другим вошли в крытую камышом кошару.
Тускло светился поставленный на примятую солому фонарь. Старший лейтенант Жук, натянув на себя шинель и закутавшись буркой, трясся в лихорадочной дрожи — его мучил приступ малярии.
Группу разведчиков, которые должны были в эту ночь отправиться к Ага-Батырю, возглавлял старший лейтенант Сидельников, бывший заведующий райфо Егорлыкского райисполкома, уже не молодой, лысеющий человек, осторожный и твердый по характеру, но такой застенчивый, что его называли Иосифом Прекрасным. Выбор Жука пал на Сидельникова потому, что Иосиф Прекрасный отличался незаурядной физической силой, хитростью и той чисто охотничьей сноровкой, которая так нужна разведчику.
Сидельников поздоровался с Жуком, нащупал ногой какой-то обрубок и сел, приготовившись слушать задачу. Как и все разведчики, ои был одет в серую стеганку, ватные штаны и сапоги и ничем не отличался от рядового казака.
Жук внимательно осмотрел разведчиков и сказал:
— Дело предстоит очень важное. Пойдете в Aгa-Батырь.
В последние дни слово «Ага-Батырь» навязло в зубах у казаков, но никто из разведчиков ничего не сказал. Все они понимали, что дело действительно предстоит важное и опасное.
— Самое основное,— продолжал Жук,— танки и пушки противника. Они должны стать главным объектом вашего наблюдения, ради них вы идете туда. Генерал хочет знать, не перебрасывают ли немцы свою технику к нам на правый фланг. Сведения об этом надо добыть во что бы то ни стало, потому что от них сейчас зависит судьба всего нашего соединения.
— Понятно,— отозвался из темноты Сидельников.
— Не отвлекайтесь в сторону мелочей,— стуча зубами, говорил Жук.— Особенно тщательно проверьте дорогу севернее Ага-Батыря и установите точно, наблюдается ли движение техники на север или нет. Генерал ждет исчерпывающего ответа, без всяких фокусов. Понятно?
— Понятно.
— Документы сдали?
— Сдали,— ответил Сидельников,— ведь не в первый раз.
— Ну вот, смотрите...
Пока Жук, водя по карте прыгающим в его дрожащих пальцах карандашом, объяснил разведчикам схему движения и основные объекты наблюдения, в кошару вошел старший лейтенант Коротченко, недавно прибывший из разведывательного отдела войск Северной группы.
— Вот и хорошо! — весело закричал Коротченко.— Все налицо. А я думал, что никого не застану...
Он присел рядом с Сидельниковым, дослушал задачу и сказал, обращаясь к Жуку: — Слушай, Олег, я тоже пойду.
— Куда? — не понял Жук.
— В Ага-Батырь.
Жук поморщился. Он не любил, когда что-нибудь нарушало его расчеты и путалось в ногах. Правда, Коротченко в какой-то мере был начальником. Он прибыл в соединение для изучения работы разведки и уже не раз говорил, что пойдет с разведчиками в дело, но то, что он захотел идти именно сегодня, не понравилось Жуку. Кроме того, Олег Жук, как и все страстные охотники, был чуть-чуть суеверным, и его покоробило, что Коротченко будет в группе тринадцатым.
— Пойдешь в другой раз,— сказал Жук.— Понимаешь, сегодня очень важное дело. Если оно будет провалено, генерал мне голову оторвет.
Коротченко обиделся:
— Как это провалено? Что ж я, по-твоему, играть пойду? Чем важнее дело, тем лучше и тем полезнее я буду.
Жук посмотрел на Сидельникова:
— Ты как?
— Да пусть идет,— махнул рукой Сидельников.— Лишний человек тут не помешает. Все равно я разделю группу на две части...
Сомнение еще не оставило Жука, но он, подумав, тоже махнул рукой:
— Ладно, иди. Только сдай мне все свои воинские документы и оставь партийный билет, а то вляпаешься во что-нибудь... — Он еще немного подумал п счел нужным добавить: — И потом имей в виду, что группой командует Сидельников.
— Добре, добре...
Поднявшись с соломы и взяв фонарь, Жук еще раз осмотрел казаков, проверил их оружие, одежду и обувь, напомнил, что задание важное, и сказал:
— Ну, в добрый час! Смотрите же, завтра к вечеру я жду вас.
Казаки простились с Жуком и один за другим вышли из кошары. Жук постоял один, потом подошел к дощатой двери и, распахнув ее, стал смотреть в степь. В степи шумел холодный ветер. Черные клочья туч плыли по небу. Песчаные буруны неясно белели снежными пятнами. Цепочка казаков, огибая буруны, исчезала в темноте.
Весь следующий день старший лейтенант Жук провел в тревожном ожидании. С утра ему звонил адъютант Селиванова и спросил от имени генерала, отправлена ли разведка, выслушав ответ, адъютант сказал, что генерал просит доложить ему о результатах сразу же по возвращении разведчиков.
Приняв сразу две таблетки акрихина, Жук повалился на солому и натянул на себя бурку, чтобы согреться, но лихорадка корежила его тело, и он стонал, ворочаясь с боку на бок и дыша, как загнанная лошадь.
Чем дальше шло время, тем больше нервничал Жук.
Адъютант позвонил еще раз после обеда и спросил, не вернулись ли разведчики. Жук просил передать генералу, что он ждет разведчиков к вечеру. Весь день в степи дул сумасшедший ветер, и среди бурунов метались снежные вихри. Судя по редкой пулеметной перестрелке, везде было тихо, и Жук подумал, что это хорошо для разведчиков, что им легче будет вести наблюдение. К вечеру ветер немного утих, зато снег пошел крупный, хлопьями, и сразу же буруны стали похожи на большие сугробы.
Жук почти не притронулся к невкусной, пахнущей мышами ячменной каше, которую принес в котелке ординарец, бродил по кошаре, вслушивался в трескотню пулеметов и, ежась от холода, посматривал на часы. Было уже девять часов вечера.
В половине десятого затрещал полевой телефон. Жук прилег рядом с телефоном и услышал в трубке хрипловатый голос Селиванова:
— Говорит девятый. Не вернулись?
— Никак нет, товарищ девятый! Жду! — ответил Жук.
— Чего у вас так зубы стучат?
— Малярия треплет, товарищ девятый...
— Вызовите врача.
— Слушаюсь.
— Как только вернутся, немедленно сообщите.
— Слушаюсь...
Шатаясь от слабости, Жук подошел к дыре, проделанной в камышовой стене, и стал смотреть в степь — не покажутся ли разведчики. На темном фоне неба зелеными сполохами отсвечивались далекие вражеские ракеты — гитлеровцы освещали свой передний край.
У Жука мелькнула мысль: «Это плохо. Если бы они готовились к наступлению, как ожидает генерал, у них была бы полная темнота, чтобы скрыть передвижение войск».
Разведчики вернулись в третьем часу ночи и, как только вошли в кошару, Жук понял, что у них произошла стычка с противником: ни Сидельникова, ни Коротченко не было.
Не дожидаясь пока старший сержант Анисимов — он вошел в кошару первьм — приступит к рапорту, Жук закричал тревожно:
— А где ваш командир?
— Командиры остались там,— смущенно ответил Анисимов.
— Где там?
— В Ага-Батыре...
Все одиннадцать казаков были налицо. Они стояли в кошаре мокрые, залепленные грязью и снегом, с черными от ветра лицами И едва на ногах держались от усталости. Анисимов рассказал Жуку обо всем, что произошло в Ага-Батыре. Разведчики подобрались к самому селению, бесшумно сняли двух часовых (Анисимов сказал так: «Мы их сняла ножами») и залегли в одном из окраинных дворов, между сараями. Двор этот примыкал к дороге Ага-Батырь — Сунженский, и дорога оттуда хорошо просматривалась. Трупы часовых они утащили с собой, внесли в один из сараев и присыпали навозом, чтобы гитлеровцы не знали о нападении и подумали, что часовые куда-то ушли. Целый день казаки, дрожа от холода, пролежали между сараями. По дороге действительно двигались на север немецкие танки и пушки, но очень мало: за день разведчики насчитали всего двадцать два танка и шесть самоходных пушек. Те танки, которые стояли на восточной окраине Ага-Батыря, не тронулись с места, у них только прогревали моторы — в течение дня слышно было, как водители заводили их минут на пять, потом заглушали и уходили в хату греться...
— Что же дальше? — нетерпеливо спросил Жук.
— Так мы пролежали до темноты,— продолжал Анисимов.— Оба старших лейтенанта были с нами. Когда стемнело, Сидельников и Коротченко решили пройти по улице и посмотреть, что делается в центре селения. Они оставили меня за старшего и приказали в случае чего сейчас же уходить к своим. «Мы вернемся к двадцати часам,— сказал мне старший лейтенант,— и, если до этого времени все будет спокойно, вы нас ждите, а если мы не вернемся, то вы после двадцати часов не дожидайтесь нас и уходите».
Они ушли, а мы остались у сараей. До двадцати часов ничего не случилось. По дороге не было никакого движения, только по улице проходили легковые машины. Несмотря на приказ, мы прождали Сидельникова и Коротченко до двадцати трех часов. Анисимов тяжело вздохнул.
— Ровно в двадцать три часа недалеко от того места, где мы лежали, раздались два винтовочных выстрела, потом выстрелы из пистолетов и автоматные очереди.
Я понял, что враги обнаружили наших командиров, ввязался в перестрелку, отвлек фашистов на себя и стал отходить в буруны. Нам удалось уйти, но Сидельникова и Коротченко мы больше не видели...
Жук выслушал рассказ Анисимова, отпустил казаков и задумался. Как сказать Селиваному обо всем этом?
Отряхнув бурку от соломы, Жук пошел к хибарке Селиванова. Не смягчая и не утаивая ничего, он доложил о результатах разведки и рассказал об исчезновении Сидельникова и Коротченко.
Генерал исподлобья смотрел на высокого Жука, кусал губы и постукивал носком сапога.
— Можете идти, товарищ Жук. Теперь уже ничто не изменит положение. Отступать нам поздно. Сегодня ночью мы будем штурмовать Ага-Батырь.
Целый день шел снег. Холодный ветер нес по степи тучи песку, заметая следы машин, телег и коней. Смешанный с песком снег желтоватыми сугробами ложился по склонам бурунов, россыпью пестрел в низинах, оседал на корявых ветках ракитника и на высохших кустах репейника.
Целый день в степи не прекращалось движение. Со стороны могло показаться, что среди бурунов разместился огромный лагерь кочевников, которые зачем-то скачут по степи, сгоняют в балочки табуны коней и, собравшись кучками, жгут костры, от которых поднимается к пасмурному небу клочковатый серый дым.
Между тем в движении казаков, не понятном для постороннего глаза, была своя скрытая закономерность, которую хорошо знали в хибарке на хуторе Чернышевой, там, где расположился штаб. Редкой цепочкой на рысях проходили, стягиваясь к Ага-Батырю, сабельные эскадроны.
Добравшись до саманных построек бывшего племхоза, казаки спешились, приторачивали клинки к седлам, а коноводы, соединив поводьями пять-шесть коней, уводили их в неглубокую балку. Казаки укладывались с подветренной стороны, вдоль низких стен разметанных бомбами пустых построек, курили или, подняв воротники шинелей, засыпали, прижавшись щекой к холодному, затвердевшему на морозе песку.
Приземистые, похожие на черепаху машины, сердито урча, тащили по пескам тяжелые пушки. На машинах и лафетах пушек, повернувшись спиной к ветру, сидели укутанные в башлыки, нахохлившиеся артиллеристы. Неторопливые казаки-обозники в брезентовых дождевиках, лениво покрикивая на худых коней, везли в тяжело нагруженных телегах патроны, снаряды и мины. Связисты, поворачиваясь боком к ветру и согнув колени, тянули среди бурунов телефонные провода. До всем направлениям сновали грузовые машины, на которых высились припорошенные снегом тюки прессованного сена.
Иногда по гребням бурунов пролетали ординарцы. Окутанные паром кони мгновенно исчезали в низинах, словно проваливались в пропасть. То здесь, то там мелькали серые, с открытыми крышками броневики, в которых в бурках и барашковых шапках стояли посиневшие от ветра офицеры.
В степи происходило то, что обычно происходит, когда готовится серьезная боевая операция, и что связано с тяжелым трудом многих людей, которые, выполняя разработанный в штабе план, делают все, что нужно, то есть передвигаются туда, куда приказано, везут снаряды, тянут провода, роют землянки и устанавливают пушки.
Эти люди не знают, когда и куда будет направлен их удар, но они хорошо знают, что близится час боя, то есть самого серьезного испытания для каждого из них. И поэтому, выполняя все, что нужно, люди внутренне готовятся встретить надвигающуюся опасность, которая уже становится реальной и ощущается во всем.
До самого вечера казаки были в движении, а с наступлением темноты разожгли в низинах и оврагах костры и сели поужинать. Хлеба у казаков уже не было, но среди бурунов десятками бродили отставшие от своих отар овцы, и казаки ловили пх или стреляли в них из автоматов, тут же свежевали и, порубив, закладывали в котлы с ячменной кашей.
К одному из таких бивачных костров я подошел погреться и поесть горячей каши. Вокруг костра сидели и лежали усталые казаки. Среди них были и молодые, в«е-го полгода назад попавшие в армию, были и старики-добровольцы, бородатые, хмурые станичники, которые вместе с семьями ушли на фронт и теперь воевали так, словно здесь была их станица: спокойно, по-хозяйски делали они все, что от них требовалось...
Когда я подошел к костру, один из таких добровольцев-станичников, невысокий, худощавый старик с рыжеватой, чуть седеющей бородой и озорными глазами, размахивая деревянной ложкой, рассказывал о своей встрече с Ворошиловым в 1918 году.
— Аккурат в это время,— говорил рыжебородый казак,— мы для армии Ворошилова мост через Дон строили. Строили мы этот мост под огнем, даже бабы с детишками гать сооружали и мешками таскали нам землю. Жрать тогда, помню, было нечего. Ну, сидим это мы однажды
в палатке, вечером уже, и любуемся, как наш повар Куприян Наумов барашка свежует. А барашка этого Куприян у какого-то станичного богатея угнал. Порубил наш Куприян барашка, сложил в калмыцкий котел и варит. Уже пар из котла пошел и бараниной запахло. И тут, мы слышим, шагают люди. Прямо к нам, видимо, идут. «Вот черти,— говорит Куприян,— унюхали-таки барашка. Придется, говорит, делиться...» И в это время заходит в палатку такой себе средний по росту мужчина, только что кожанка на нем блестит да сапоги хромовые, а то казак и казак. «Здравствуйте,— говорит этот человек казакам.—я, говорит, командарм Клим Ворошилов». Ну, мы, конечно, вскочили, туда-сюда, рапорт отдали и заявили, что, дескать, на вечернем отдыхе барашком угощаемся. Он ничего, усмехнулся, сел на седло и говорит: «Раз так, то и меня
угощайте». Ну, конечно, и его угостили...
Казаки хохочут, и рыжебородый старик вытаскивает из внутреннего кармана ватной стеганки массивные золотые часы и говорит, приглушая озороватое хвастовство:
— После Ворошилов мне за строительство моста дорогие часы подарил. «Это, говорит, тебе на память». Вот тут и написано даже: «Парамону Самсоновичу Куркину от командарма Клима Ворошилова».
— Так ты, Самсоныч, с маршалами даже знакомство имеешь! — смеётся чернобородый казак.— Того и гляди, командиром полка тебя поставят...
— Какой из него командир полка! — хмуро отзывается лежащий на бурке сивоусый старик с изможденным лицом.— Теперь, брат, война не та. Тут с клинком на танк не полезешь.
— У нас уже и клинки, наверно, в ножнах поржавели. От самой Кущевки с лета не вынимали их из ножен. Все только обороняемся да по щелям отлеживаемся...
Чернобровый казак, сунув ложку за голенище, сердито бросает:
— Чего там клинки! Коней и то отобрали, а нас на каких-то ишаков посадили.
— Сам ты, парень, не лучше ишака! — ворчит сивоусый.— Запряги кляч в пушку, они и застрянут в песках, а ты тут как хочешь от фашиста отбивайся. Они в тебя из пушки палить будут, а ты перед ними на кровном жеребце красуйся...
В другой группе казаков, лежавших на песке поодаль, румяный и пухлый юноша, похожий на писаря, говорит негромко:
— Не иначе как Ага-Батырь брать будем. Я в штабе полка определенный разговор слышал. Так и сказали: генерал, говорят, Ага-Батырь взять хочет.
— Голой рукой его не возьмешь,— возражает кто-то из темноты.— Ты подбрось нам танков да самолетов штук десять, так мы его мигом возьмем.
— С танками и самолетами всякий дурак возьмет. А сейчас танки нужнее под Владикавказом. Слышали, небось, что там делается...
Поев горячей каши с мясом, я завернулся в бурку и прилег у потухающего костра.
Ветер выл и высвистывал, неся среди бурунов снег и песок, остывающий пепел костров и солому. Чуть слышно ржали лошади и где-то в темноте рокотали моторы машин. Время от времени в темноте вспыхивали и гасли голубоватые пучки света — это какой-нибудь растерявшийся шофер включал на секунду автомобильные фары, чтобы найти еле видимые на песке следы и не сбиться с дороги.
Бой начался в три часа ночи, и степь сразу наполнилась грохотом пушечных залпов, .беспорядочной трескотней пулеметов, ослепительными вспышками пламени, криками людей и конским ржанием, короткими, резкими и часто слитыми звуками, которые возникает только в бою.
Два спешенных полка Белошниченко должны были, пользуясь ночной темнотой, занять исходные рубежи, расположенные близ самого селения Ага-Батырь, и после десятиминутной артиллерийской подготовки ринуться на штурм.
Штурм был назначен на два часа ночи, но из-за того, что кто-то заблудился в бурунах и не привел вовремя свои спешенные эскадроны, пришлось дожидаться около сорока минут. Кроме того, оказалось, что обозники не сумели доставить к назначенному часу снаряды для дивизиона тяжелых пушек, и это ослабило силу огня.
В три часа расположенные за спиной наступающих батареи открыли огонь по Ага-Батырю. Гитлеровцы сперва молчали, но как только полки Белошниченко покинули исходные рубежи и пошли в атаку, то есть побежали по степи, еще не видя противника и стреляя наугад, из Ага-Батыря грохнули пушки и минометы. Над бурунами пополз тяжелый, пахнущий серой дым. Казаки короткими перебежками, падая в песок и вновь поднимаясь, приближались к Ага-Батырю.
Над окутанным огнем и дымом Ага-Батырем висели на парашютах красновато-желтые ракеты, освещая подступы к селению, из которого фашистские пулеметчики вели прицельный огонь. Откуда-то справа по ракетам ударили счетверенные зенитные пулеметы казаков. Светло-зеленые пунктиры трассирующих пуль скрестились вверху, и ракеты, истекая огненными каплями, гасли одна за другой.
— Так их, проклятых! — восторженно кричали в темноте.
— Бей последнюю, а то мешает идти!
— Левее, левее, идол!
В то самое мгновение, когда казаки-зенитчики расстреливали вражеские ракеты, чтобы погрузить степь в темноту и помочь наступающим сойтись с врагом в рукопашном бою, к старшему лейтенанту Жуку прибежал запыхавшийся ординарец и сообщил, что вернулись Сидельников и Коротченко. Оба они, покрытые ссадинами, исцарапанные, в грязных лохмотьях, были доставлены к генералу Селиванову и доложили, что им удалось пробраться на чердак дома, где помещался штаб фашистской дивизии.
Они целый день пролежали на чердаке и, наблюдая за штабом, поняли, что гитлеровцы ожидают штурма русских и готовятся к отражению атаки.
У них, товарищ генерал, на каждой улице стоят танки,— заключил взволнованный Сидельников.— Кроме того, все те танки и пушки, которые днем уходили по дороге на Сунженский, ночью возвратились назад и были поставлены западнее Ага-Батыря...
— Идите! — махнул рукой Селиванов.— Мне все ясно!
Вскочив с табурета, он забегал по хибарке, нахохленный и сердитый, побледневший от гнева. Да, генерал Фельми перехитрил его. Он, как видно, понял привычки генерала Селиванова и догадался, что генерал Селиванов не станет отступать, а полезет на Ага-Батырь!
Приложив горячую ладонь н обледенелому окошечку, Селиванов прислушался. Бой бушевал вовсю. Но это был проигранный бой, заранее обреченный на полную неудачу.
Сунув руки в карманы, Селиванов постоял у окна, докурил папиросу, швырнул в угол окурок и яростно завертел ручку телефона.
— Двадцать первого! — закричал он хрипло.— Двадцать первый? Это я, девятый. Вот что, Кузьма Родионович, кончайте! Сейчас же окопайтесь и приготовьтесь к немедленному отражению танковых атак противника. Сегодня наша карта бита.
Он рывком накинул на себя шинель, схватил стен и кинулся к выходу, чуть не сбив начальника артснабжения, медлительного подполковника с сонными глазами.
— В-вы! С-соня! — заикаясь от бешенства, прохрипел Селиванов.— Если вы еще раз подведете меня со снарядами, я вас расстреляю...
Вскочив в стоявший у порога «штейер», он кинул нажавшему на стартер водителю:
— К Белошниченко! Скорее!
Командир африканского корпуса генерал Фельми действительно предусмотрел возможность нападения казаков на Ага-Батырь. Лишь после того как был отражен ночной штурм Белошниченко, Фельми стал готовиться к наступлению на правый фланг донцов, будучи на этот раз уверенным, что Селиванов на Ага-Батырь теперь не полезет.
Однако для более точного определения планов Селиванова генерал Фельми послал в разведку крупный отряд на танках и броневиках. В дневнике одного из участников этой разведывательной операции штурмшарфюрера так описывается продвижение отряда:
...«День клонится к вечеру. Вскоре должна наступить темнота. Вдруг показалась деревня — наша предельная цель. Дело может оказаться серьезным! Танки осторожно приближаются к деревне. За ними так же осторожно пpoдвигаются бронемашины. Первые удары из орудий бронемашин потрясают воздух.
Бой продолжался недолго. Наше задание выполнено: мы наконец столкнулись с противником и знаем, какой силой он располагает. Вся деревня кишит казаками. Большевики прикрыли окраину деревни сильнейшими орудиями, и вскоре над нашими головами засвистело, застрочило: самый удобный момент, чтобы повернуть и исчезнуть. Ночь скрывает нас от противника. Теперь мы можем остановиться, чтобы подсчитать наши потери».
С этим штурмшарфюрером мне пришлось познакомиться несколько позже— и притом в обстановке, явно для него неблагоприятной. Стоя навытяжку у дверей овечьей кошары, он медленно рассказывал о дислокации корпуса и, закончив показания, протянул Олегу Жуку черную книжку-дневник...
По данным разведки, генерал Фельми понял, что казаки готовятся к круговой обороне и что, следовательно, теперь можно перейти к выполнению второй задачи, поставленной высшим командованием, то есть перебросить танки и пушки на свой левый фланг, обрушиться на правое крыло казаков и разгромить их.
Связавшись с Фельми по радио, командующий 8-м авиационным корпусом генерал Мартин Фибих дал слово, что в ближайшие три дня все железнодорожные пути подвоза в районе действий донских казаков будут уничтожены. Теперь Фельми не сомневался, что казаки, лишенные боеприпасов и хлеба, вынуждены будут сдаться.
С каждым днем положение донцов ухудшалось. Гитлеровцы обложили казаков с трех сторон, с утра до ночи беспокоили их артиллерийским огнем и по нескольку раз в сутки бросались в танковые атаки. Они пускали при этом по десять-пятнадцать танков, за которыми обычно следовали группы автоматчиков.
В песках было трудно обороняться. Сыпучая почва не позволяла отрыть окопы, и казаки, разгребая песок, делали неглубокие ямы, напоминавшие кабаньи лежки. Под песком проступала влага, и надо было доставать камыш, солому или хворост, чтобы уберечь себя от простуды.
На самых опасных местах лежали бронебойщики с противотанковыми ружьями, зажигательными бутылками и связками гранат. Они первые принимали на себя удары вражеских танков и забрасывали их гранатами. Правда, одна особенность степи помогала бронебойщикам — бесконечные песчаные буруны. Танки шли по этим бурунам, точно тяжелые баржи на штормовых волнах, то с диким ревом взлетали на гребни, то, зарываясь носом в песок, ныряли в низины. И казаки наловчились бить их в то мгновение, когда они показывались на вершине буруна, задрав мелькающие траки и вздымая бурые тучи песку. Бронебойщики кидали под гусеницы гранаты, забрасывали танки бутылками и расстреливали из ружей.
Это была изнурительная и опасная работа. Голодные люди по суткам не выползали из своих кабаньих лежек. Лица у них задубели от холода и копоти, губы распухли и потрескались, на зубах хрустел песок. Постоянный грохот и скрежет танков оглушали казаков, дым и пламя слепили глаза. Но ни один полк не отступил, и вражеским автоматчикам не удалось нигде прорвать оборону.
Однако самым тяжким было то, что фашистские пикирующие бомбардировщики разбомбили те станции, с которых шло снабжение казаков. Нужда ощущалась не только в патронах и хлебе, но и в фураже, и в обмундировании, и в горючем. Теперь все это приходилось везти на грузовиках, для которых не хватало бензина, и на телегах, которые часто застревали в песках.
И казаки с каким-то особым мужеством, которое свойственно твердым людям в дни опасности, переносили голод и делились кусочком застывшей на холоде ячменной каши.
Вдруг в один из метельных декабрьских дней пронесся слух, что из полка, стоявшего на правом фланге, дезертировал казак Николай Пышкин, который увел с собой грузовую машину и скрылся в неизвестном направлении. Поступок этот был для казаков особенно позорным и тяжким еще и потому, что почти все соединение состояло из казаков-добровольцев, которые по своему желанию покинули станицы и ушли на фронт.
Слух о дезертирстве Пышкина шепотом передавался из уст в уста, и донцы, отплевываясь, сурово говорили:
— Все равно поймают...
— Не миновать ему пули...
Пышкина поймали в двухстах километрах от хутора Чернышова. Рано утром его судил трибунал и приговорил к расстрелу перед строем. Казнь должна была совершиться в пятом часу вечера, неподалеку от овечьих кошар, в которых был расположен штаб.
Весь день дул холодный ветер, а иногда срывался мелкий снежок. Мы с капитаном Васильевым возвращались в штаб и, увидев между бурунами ряды построенных казаков, вышли из машины и направились к ним.
Казаки стояли в пешем строю, тремя колоннами, образующими гигантскую букву «П». У многих были перевязаны бинтами руки и головы.
Посредине стоял на коленях Николай Пышкин, молодой парень с белесым чубом, вылезшим из-под шапки-ушанки, в серой стеганке и в ватных брюках. Я вначале не понял, почему Пышкин стоит на коленях, но, увидев его пожелтевшее лицо и дрожащие губы, догадался, что ноги уже не повинуются ему и что он находится в том состоянии ужаса, которое парализует волю человека и превращает его в животное.
Над желтоватой бурунной степью низко плыли угрюмые, темные тучи. Редкие снежинки кружились над песками, оседая на шинелях и на лицах молчавших людей.
Офицер дочитывал последние слова сурового приговора.
С острым, неприятным чувством брезгливости я смотрел на Пышкина. О чем он думает сейчас? Понял ли он, что его преступление — смертельная обида для тех, кто стоит в строю? И если понял, то почему не может взглянуть в лицо своей смерти так, как смотрит солдат? Нет, ничего он не понял и ничего не поймет. Жалким трусом он был и трусом остался. Тогда, три дня назад, он бежал и предал товарищей потому, что испугался смерти, и сейчас он стоит на коленях потому, что не в силах принять смерть стоя.
Один из офицеров крикнул Пышкину: — Снять обмундирование!
Покорно, не поднимая глаз, Пышкин сел на песок и стал стядавать сапоги.
В это время невысокий смуглый сержант в забрызганной грязью измятой шинели — он стоял в группе конвоя — расстегнул потертую кобуру пистолета.
Когда Пышкин, чуть склонившись вперед и закинув руки за спину, стал стягивать через голову гимнастерку и на мгновение закрыл лицо, смуглый сержант сделал шаг вперед и выстрелил. Пышкин повалился на спину.
Уже надвинулись ранние зимние сумерки. Раздалась протяжная и звонкая команда:
— Разойди-ись!
— Фельми думает меня перехитрить,— язвительно говорит Селиванов,— но смеется тот, кто смеется последний. Теперь он думает, что мы у него в кармане. Постараемся развеять его самообольщение...
Целыми днями Селиванов сидел над картой, обдумывая новую операцию. Он уже знал всю эту проклятую степь как свои пять пальцев и готов был даже во сне рассказать, где тут стояли пастушеские коши, хутора и редкие фермы, где были колодцы, а где встречались мутные соленые озера.
Точно шахматный игрок, Селиванов изучал все возможные комбинации противника. Он не навязывал воображаемому Фельми свои взгляды и не оглуплял его, как это делают опрометчивые офицеры, думая о враге.
— Я перешел к круговой обороне,— говорил Селиванов.— У меня уничтожены пути подвоза. Значит, он полезет сейчас на мой правый фланг, чтобы захлопнуть меня в мышеловке. Он не считает меня ограниченным человеком,— это видно по тому, что он понял тогда мой замысел
и стал защищать Ага-Батырь. Сейчас он убежден, что я изберу самый лучший вариант: прикроюсь одной частью и отойду километров на сорок. Это действительно самый лучший вариант. Он знает, что мне без патронов и без хлеба нельзя идти вперед, потому что это равносильно
смерти, и что я обязательно пойду назад и этим облегчу ему операцию по разгрому. Следовательно, мне надо идти вперед...
Обдумав все это, Селиванов вызвал полковника Панина и сказал:
- Приготовьте новый план овладения Ата-Батырь…
Кубанцы, против которых действовали большие силы гитлеровцев, все же сумели отбросить противника и продвинултсь вперед, прикрывая правый фланг донцов. Это значительно облегчило донцам задачу по овладению Ага-Батырем. Кроме того, по приказу командующего фронтом казакам придали танковую группу и небольшой авиационный отряд Снабжение тоже несколько улучшилось, потому что уничтоженные противником пути были восстановлены.
И снова в степи началась подготовка, которая обычно предшествует большой операции. Снова по всем направлениям устремились автомашины, сотни всадников, навьюченные сеном верблюды, артиллерийские упряжки.
Взятый в плен под хутором Чернышовом штурмшарфюрер, закончив показания о дислокации корпуса сказал старшему лейтенанту Жуку:
- Я вижу, что вы готовитесь к наступлению, и думаю о том, как жестоко мы ошиблись, надеясь на казачество. Ведь мы все рассчитывали на то, что казаки выступят против большевиков. Но теперь я вижу, что мы не поняли душу русского казака и не учли тех двадцати пяти лет, которые сформировали характер новых казаков...
Да, гитлеровцы просчитались. Против них сражались сейчас не те придуманные воображением белых эмигрантов казаки, которые по воле фантазирующих фашистских журналистов населяли мифическую страну «Казакию», а новые, советские люди, воспитанные новым, советским строем и готовые защищать этот новый строй, не щадя своей жизни.
С особенной силой почуствовал я это, выслушав однажды историю казака-добровольца Парамона Куркина, того самого, который рассказывал о встрече с Ворошиловым. Жизнь Куркина рассказанная им самим, наглядно раскрыла мне истинное существо того мужества, которым отличались казаки в дни суровых боевых испытаний в бурунной степи.
О своей жизни Куркин рассказывал в огромной кожаной кошаре, куда были собраны казаки для вручения им орденов и медалей. После вручения наград полковой комиссар Даровский — он стоял у тачанки, заменявшей в кошаре стол,— обвел взглядом сидящих на соломе казаков и сказал:
— Тут среди награжденных много стариков-добровольцев. Вот я вижу Николая Рыжова из Усть-Медведицкой. Он привел в корпус свою станичную полусотню и сразу
отличился в боях за Кагальник, под Ростовом. Дальше, кажется, сидит Недорубов, командир четвертого эскадрона. Он пришел к нам вместе с сыном и сейчас получил высокую боевую награду. Рядом с ним стоит старший сержант Козорезов из Урюпинской... Скоро мы пойдем в наступление, и мне хотелось бы, чтобы кто-нибудь из старых казаков-добровольцев рассказал о своей жизни. Пусть послушают молодые, как жили раньше станичники и как завоевали себе свободу...
Даровский умолк, еще раз окинул взглядом казаков и спросил:
— Ну что, товарищи казаки, кто расскажет?
— Пусть Парамон Куркин расскажет,— закричали казаки...
— Да пусть хорошо рассказывает, время у нас есть, до утра далеко.
Парамон Куркин вышел из темноты, подошел к тачанке, на крыльях которой светились два керосиновых фонаря, снял серую мерлушковую шапку, погладил седеющую бороду и сказал тихо:
— Что ж, я расскажу. Перед боем это, бывает, пользу приносит. А то люди, случается, забывают, как мы жили и как добыли себе волю...
Он сел на козлы, положил шапку рядом с собой и стал рассказывать, негромко и неторопливо, но так, что его слышал каждый сидящий в кошаре казак.
— Я сам уроженец хутора Логовского, станицы Верхне-Чирской, Второго Донского округа,— так Парамон Куркин начал свой рассказ.— Рождения я семьдесят девятого года, так что мне сейчас шестьдесят три стукнуло. Батька мой жил бедно, было у него семеро детей, а хозяйства — кот наплакал: коровка да пара паршивых бычков. Вот и доводилось ему работать на постройке железной дороги и получать по полтиннику в день. В одна тысяча девятьсот втором году я был взят на действительную службу и направлен в город Ростов, во вторую отдельную казачью сотню...
Куркин погладил ладонью голенище и, усмехнувшись, посмотрел на казаков.
— Как мы служили, про то старики знают. Поднимали нас в казарме затемно, гоняли до одурения, а за любую провинность кнутами пороли. Осточертела мне такая каторжная жизня, и задумал я избавиться от нее. Один мой станичник работал в нашей сапожной мастерской. Спросил я у офицера дозволения и пошел к нему работать. Два года он учил меня сапожному делу, и через него познакомился я с разным ремесленным людом — шорниками, сапожниками, столярами. Жили мы дружно, по воскресеньям сходились пиво пить и гутарить про всякие дела.
А в это время, в аккурат, проходили рабочие забастовки. В пятом году начались митинги, собрания по всему городу. Как-то выпивал я у знакомого сапожника, а он говорит мне: «Ничего ты, говорит, не знаешь, пойдем, говорит, на Темерник, в депо, там увидишь настоящих людей». Скинул я свою казацкую одежину, надел вольную и пошел с тем сапожником на" Темерник. Там в депо оратор про большевиков рассказывал и про Ленина говорил, как он хочет всему народу трудовому свободную жизнь дать. Слушал я этого оратора, и глаза у меня на многое открылись. Когда шел в казарму по Садовой улице, патрули забрали меня, повели в четвертый полицейский участок, а оттуда к воинскому начальнику, полковнику Макееву. Он припаял мне двадцать суток гауптвахты и в сотню сообщил. Там сделали в моих вещах обыск, но ничего не нашли. Много рабочих в те дни повесили, а много в тюрьмы позабрали. Сотня наша стреляла из пушек по Темернику, и начальство хвалило наших дураков за усердие...
Шестого января в девятьсот шестом году заиграли старым казакам сбор к отходу, то есть, значит, стали домой отпускать. Выдали нам денег по четыре рубля двадцать пять копеек и отправили по домам. Прибыли мы в окружную станицу Нижне-Чирскую, там нас всех построили на улице в конном строю. Подъехал к нам генерал Житков, поздравил с домами, а потом вдруг говорит: «Есть, говорит, среди вас казак Парамон Куркин, он, говорит, с ростовскими бунтовщиками путался». Сказал это генерал Житков и кричит: «Куркин, ко мне!» Ну, выехал я из строя, а он давай меня срамить: «Ты, говорит, такой-сякой, присягу царскую нарушил и сволочам другом стал, говорит,, тебе не будет прощения...» После, когда казаков собирали на усмирение посылать, меня не взяли — ненадежный, говорят...
Ну вот, пришел я на свой хутор. Отец и мать у меня были староверы: как увидели, что я бороду сбрил, плеваться стали. Мать миску после меня мыла и все попрекала — нечистый дух. Пришлось отпустить бороду...
Казаки засмеялись. Куркин тоже засмеялся, погладил свою роскошную седую бороду.
— В ту пору я и оженился,— продолжал он.— Взял себе хорошую девку Прасковью Леонтьевну. Пожили мы немного, ребенок народился, трудно стало. И пошел я работать гуртовщиком к купцу Ерофицкому, так от весны до осени в степу жил.
В девятьсот десятом году назначен был передел станичной земли. Земля у нас давалась молодым с восемнадцати годов, а то атаманы порешили давать с пяти годов, а на девчонок ничего. А у нас был, скажем, казак Лаврен Попов, имел семь дочерей и сидел на одном земельном пайке. Иногородние тоже ничего не получали, с голоду пухли. Вот я и выступил на станичном сборе, хотя и был неграмотный. «Это, говорю, собаке под хвост такой передел! Землю надо делить подушно и иногородним дать хоть по клочку земли». Станичный атаман Золотов шумит на меня: «Видали, какой дурень? Каждому казаку сына надо па службу справлять, коня ему купить, а девчонке на черта помощь?» Озлился я и говорю: «Мы уже это видели! На хуторе нас присягало сто семнадцать человек, а коней привели только семнадцать. Сто человек замахляли своих коней». Золотов накричал на меня и оштрафовал за бунтарство. После взяли у меня самовар и сюртук новый, продали за двенадцать рублей. Так на этом сборе наше дело и не прошло. Вернулись мы из станицы и раскололи свой хутор надвое: одних подбили на то, чтобы землю по-божески делить, а другие за атаманов и богатеев тянули.
Нас троих — Михаилу Лагутина, Леона Рябухина и меня — хуторяне выбрали доверенными лицами, чтоб, значит, идти до окружного атамана правды искать. Поехали мы до генерала Филенкова, вот добрались до его квартиры и просим денщиков, чтоб доложили атаману. Долго нам отказывали, потом взяли у нас пять целковых за труд и доложили. Выходит атаман на крыльцо, на нем штаны с широченным лампасом, а на ногах белые шерстяные чулки. Сам весь надутый, сердитый. «Чего вам?» — спрашивает. Стал я ему докладывать, что так, мол, и так, мы ходоки с хутора Логовского, насчет неправильного передела земли жалуемся. Взял генерал у меня из рук пакет, зажал его в кулак да как шарахнет меня кулаком по морде, аж искры из глаз посыпались...
— Хо-хо-хо! — захохотали казаки в кошаре.
— Знаем мы эти дела!
— На это они здоровы были!
Куркин переждал пока утихнет смех и заговорил задумчиво: ,
— Ну вот... Рассек он мне губу, потом еще раз вдарили кричит: «Вон отсюда, мерзавцы! Приказываю явиться вечером, в семь часов. Поклонились мы атаману и пошли по улицам, чтобы до вечера время скоротать. Зашли в аптеку, там мне бабочка угольком каким-то губу присыпала, Перевязала меня и одежду от крови отмыла. Приходим мы вечером к атаманскому дому, и впущают нас в комнаты. А в комнатах офицеров полно — всякие там полковники, есаулы, сотники. Атаман сидит в кресле, как индюк надулся. Пристав Корнеев — он меня знал — обзывается до меня: «Что это у тебя, Куркин, голова перевязана?» Я говорю: «Больной, господин пристав». А тут в аккурат атаманша вышла, желтым вязаным петухом самовар накрыла и говорит приставу: «Это, говорит, казачок от его превосходительства подарок получил...»
Поглядел, значит, атаман на нас и говорит, в землю глядя: «Ступайте, мерзавцы, на свой хутор и бумагу мою до станичного атамана занесите, пущай делит землю, как все казаки согласны будут. На этот раз, говорит, я вам уважил, но ежели вы, говорит, еще тут появитесь, так я вас, как собак, постреляю...» Поехали мы на хутор и радуемся, что землю народ получит. Михаила мне говорит: «Ничего, дескать, Парамоша, что морда у тебя пострадала, зато люди спасибо скажут...» Пришли мы на хутор, а нам говорят, что багатеи, пока мы ходили, землю успели засеять и никого к ней не допущают. Там потом такая свалка из-за этого пошла, что и не расскажешь...
— Ты про царскую войну расскажи людям, пущай послушают,— мрачно перебил Куркина здоровенный казак
Рыжов, который лежал неподалеку от тачанки.— Им интереснее про войну послушать, как мы тогда воевали...
— Я и про войну сейчас расскажу,— согласился Куркин.— На войну меня забрали в августе четырнадцатого года. Когда с хутора провожали, вой стоял по всем хатам. Попы коней наших святой водой покропили. Смотрят бабы, как поп Иван жеребцов да кобыл наших освещает, и одна, жинка Александра Козлова, голосит: «Ой, боже ты мой! Кто теперь пятерых пупят кормить будет?»_ Тут сбоку стояла матушка Полина Карповна, она ласково обзывается до бабы: «Ничего, Химушка, на том свете золотой венец получишь». А Химка Козлова повернулась до нее и отвечает: «Иди ты, матушка, знаешь куда...»
— Хо-хо! Вот это правильно! — засмеялись казаки.
— По настоящему отбрила!
— Ну, отправили нашу сотню в Одессу, и там есаул Гудков стал нас грузить на пароходы, Дарданеллы брать. Все нутро у пароходов выломали, конюшни для наших коней делали. Погрузились мы, покатали нас по морю туда-сюда, а потом выгрузили и послали на австрийский фронт под городок Луцк. Там мы и остановились, и в Карпатах потом были. Среди офицеров у нас было много трусов и собак таких, что ни во что не ставили людей. В конную атаку посылали на проволочное заграждение, червивым мясом кормили, а сами в карты резались в тылу да спирт пили...
В семнадцатом году, при Временном правительстве, перебросили нас на румынский фронт,— там я уже был выбран в полковой комитет и стал офицерский состав чистить. Всех паразитов, которые на фураже наживались, выбросили к чертям, они от нас в Новочеркасск убежали. Потом прибыли мы с фронта в Ростов, а оттуда я со станичниками домой поехал. Заваруха только начиналась, и порешили мы биться вместе с большевиками, чтобы люди могли по-людски жить и сами свою судьбу строить.
Стали у нас на хуторе собираться фронтовики. Много их было из четвертого полка, который сразу за рабочих и крестьян пошел, эти все имели хорошую закваску. Офицеры, которые прятались по станицам, агитировали казаков и говорили, что вас, дескать, большевики с Дона сселят и что вы царя за калоши променяли и красным продались. Но мы все ж таки сформировали краснопартизанский отряд. Меня выбрали за командира. К февралю восемнадцатого года нас уже стало много, а дрались мы с беляками, аж дым столбом стоял, а у себя на хуторе целую кpenocть сделали. У нас там два попа были, так один из них, отец Иван, за белых все молился, а другой, отец Петр,сразу стал нашим партизанским попом и за нашу победу молебны служил. Генерал Мамонтов не раз к нам лазутчиков засылал, чтоб мы к нему перекинулись, но дураков на это неоказалось, потому что мы уже все понимали, что Советскаявласть несет народу волю и землю...
Куркин опустил сивую голову и замолчал, должно быть вспоминая что-то тяжелое. Фонари на тачанке тускло освещали его фигуру, и казаки, дымя цигарками, смотрели на него выжидающе.
— Потом мамонтовцы захватили наши семьи,— глухо сказал Куркин.— Жену мою и дочь Зину тринадцати лет расстреляли, а курень сожгли и золу по ветру развеяли... В ту пору поставили наш отряд оборонять донской мост возле станицы Чирской. Были мы в окружении у белых, а нам помогали Ворошилов и Щаденко, который организовал тогда Громыславский полк. И доводилось мне не раз встречаться с товарищем Ворошиловым и говорить с ним про всякие боевые дела. После героического восстановления донского моста мы, как отряд особого назначения, перешли в десятую армию Ворошилова и воевали под Царицыном, за что товарищ Сталин благодарил красных казаков и одобрение свое высказывал... Я видел товарища Сталина в штабе десятой армии и разговор с ним имел...
Когда закончилась гражданская война, вернулся я к себе домой и вскорости организовал артель «Красный Дон». Четыре года был я председателем этого колхоза, высокий урожай получал, людей учил. Семью я себе новую, значит, создал, сынов своих трех воспитал так, что не стыдно за них старику: один ученый агроном, другой артиллерист, а третий летчик!
Сам я в тридцать первом году вступил в партию и работал в районе. А когда пришла война, созвал стариков и говорю им: «Что ж, односумы, пора идти на помощь нашей власти и нашему народу». И пошли мы все в военкомат — Ярохин Николай, ему седьмой десяток стукнул, Степан Сухарев, Никулин Павел Иванович, у него три сына на фронте были, два брата Котовские, Усачев, Прокопенко и еще много других стариков. Пришли мы в военкомат, а военком бубнит нам, что, дескать, на войне трудностей много и старикам лучше дома сидеть. Стукнул я кулаком по столу и военкома того обматюкал. Дали нам колхозных коней, пошили седла, и пошли мы воевать... Куркин поднялся на тачанке, обвел глазами притихших казаков в закончил:
— Вот и все. Как эти старики воевали, вы знаете. Николай Павлович Ярохин геройски погиб на высотке. Усачев орденом награжден. Я тоже награжден и думаю, казаки, что перед смертью не стыдно будет за то, как я прожил свою жизнь и как вам про нее рассказал. И рассказывал я не для того, чтобы учить вас, а для того, чтобы помнили все, как мы власть в свои руки взяли и как стали править государством. И если враги теперь хотят подмять нас под себя и власть Советскую уничтожить, так я скажу вам, что это напрасно, потому что у них все равно ничего не получится...
В темную декабрьскую ночь донские и кубанские казаки прорвали основную оборонительную линию гитлеровцев, захватили Ага-Батырь, Сунженский, Иргакли и, расширяя прорыв, устремились к реке Кума.
Над песчаными бурунами, исхлестанными гусеницами танков и колесами телег и машин, черным облаком плыл дым пожарищ, и хлопья пепла падали на снег. Все степные хутора, очищенные от врага, были разрушены, искромсаны, сожжены фашистами. На дорогах валялись трупы вражеских солдат, припорошенные серым от пепла снегом. Одинокие степные колодцы были так завалены падалью, что негде было поить коней. Из хуторских и .станичных развалин выползали истощенные, чудом уцелевшие жители. Они плакали от радости, встречая казаков, и долго глядели им вслед, и долго кланялись, благодаря за спасение.
Третьего января тысяча девятьсот сорок третьего года войска Северной группы Советской Армии штурмом взяли Моздок.
Левое крыло Клейста, сбитое с основных оборонительных рубежей, дрогнуло. Один за другим покидали вражеские полки свои насиженные зимние позиции и бежали на запад, к Минеральным Водам.
— На Дон! — кричали казаки, преследуя противника.— На Кубань!
Неотразимой лавиной, кроша лед в и разбрызгивая воду, неслась многотысячнаяказачья конница через реку Куму. Теперь под казаками были добротные кони. В лохматых
черных бурках, с развевающимися по ветру башлыками мчались казаки вперед, рубя клинками гитлеровских гренадеров, а наши тяжелые танки, следуя за конниками, давили фашистские блиндажи, вминали их в мерзлую землю, разворачивали вражеские окопы…
Рано утром на берегу Кумы генерал Селиванов пропускал несущиеся вскачь гвардейские полкй. Он стоял на подножке покрытого инеем и грязью «штейера», широко расставив ноги, маленький, сухой, в расстегнутой шинели, с неизменным стеком в руке. Казаки выхватывали клинки и салютовали своему генералу, крича что-то в радостном возбуждении, а он, прикладывая к губам платок, на котором виднелись красные пятна, махал им затянутой в перчатке рукой, и в его холодноватых, всегда таких спокойных глазах блестели слезы...
Позади, на востоке, исчезала в облаках дыма и пыли бурунная степь. Она лежала засыпанная снегом, истоптанная копытами, и над ней медленно плыли изжелта-бурые метельные тучи.
Впереди, на западе, в грохоте пушечных залпов, в грозовых раскатах бомбовых разрывов ожидали освобождения чуть тронутые голубоватой морозной дымкой свои, родные, советские края.